1 июля 1925 года Шостакович закончил сочинение Первой симфонии.
Окончание Ленинградской консерватории по классу композиции. Дипломная работа – Первая симфония (ор.10).
Работа в кино в качестве музыкального иллюстратора.
29 ноября 1925 г., Ленинград.
«Исполнение моей симфонии будет лебединой песнью меня – композитора. Потом я стану музыкальной машиной, умеющей изображать в любую минуту «радость свидания двух любящих сердец»... А может быть, симфония меня встряхнет и я опять погружусь в "волшебный мир творчества"?»
«К окончанию консерватории по классу композиции в 1925 году я представил в качестве дипломной работы Первую симфонию. Не могу сейчас вспомнить почему, но в какой-то короткий период после окончания консерватории я был внезапно охвачен сомнением в своем композиторском призвании. Я решительно не мог сочинять и в припадке «разочарования» уничтожил почти все свои рукописи. Сейчас я очень жалею об этом, так как среди сожженных рукописей была, в частности, опера «Цыгане» на стихи Пушкина.
После окончания консерватории предо мной встала проблема: кем быть – пианистом или композитором? Побороло второе. По правде сказать, мне следовало бы быть и тем и другим. Но сейчас уже поздно себя осуждать за столь категорическое решение».
1 мая 1925 г.
С.В. Шостакович:
«Последнее время он как-то мечется в своих творческих исканиях, переживает большие душевные трагедии...
Относительно его переезда в Москву. В этом вопросе для меня на первый план выступает здоровье Мити и ответственность за эту бесконечную дорогую для меня жизнь. У него очень серьезное заболевание туберкулеза бронхиальных и шейных лимфатических желез, требующее неукоснительного санаторного режима и постоянного ухода. Несмотря на нашу бедность и постоянные нехватки, наш Митюша очень избалован необходимым комфортом, за ним ухаживаем все мы, его нужно вовремя кормить, все ему подать и сделать. Отсутствие режима губительно для него. <...>
Что касается службы, то опять-таки, я не считаю Митюшу таким выносливым, чтобы он мог с 18 лет тянуть эту лямку. Сейчас он должен заниматься здоровьем, отделаться от туберкулеза и служить по мере сил своему любимому искусству. Но я совсем далека от мысли не давать ему никакой свободы, и моя лучшая мечта устраивать ему периодические свидания с Вами и этим давать возможность поучиться у Вас и пообщаться с Московскими друзьями. Я приложу все усилия, чтобы отправить его в Москву после его экзамена по форме. Затем нужно что-нибудь придумать, чтобы дать ему возможность отдохнуть летом. А осенью видно будет, каковы будут наши финансы, намерения и настроения. И осенью я отпущу его условно в Москву до первого золотника, который он потеряет в весе. Мне очень грустно, что с каждым шагом Митюша уходит от меня все дальше и дальше, и моя роль в его жизни становится самой незначительной, и я боюсь даже, что временами он тяготится мной, но с этим я мирюсь, и даже легко мирюсь, т. к. верю в его ум, в его дарование. Но что касается его здоровья, тут я должна быть на страже, чтобы не дать ему погибнуть. Согласитесь со мной, что в этом вопросе некому подумать, кроме никому ненужной матери. И мне волей-неволей приходится вести борьбу со всеми Митиными друзьями, для которых, вполне понятно, вопрос о его здоровье и жизни не играет никакой роли. Видя все же, как ему хочется уехать из дому, я отпущу его в Москву, но не раньше осени. <...>
Вся беда, конечно, это в нашей бедности и полном отсутствии финансов и полном неумении завоевывать в жизни положение. Но в этом мы, по-видимому, неизлечимы».
5 апреля 1925 г., Ленинград.
«...в здешних кругах многие знают, что я хочу переехать в Москву учиться у Вас. Как они это узнали – уму непостижимо. Сейчас я ехал в трамвае с Васильевского острова. Переезжал Неву и проезжал Исаакиевский собор, который ночью производит потрясающее впечатленье – и подумал, что в Москве этого нету. Есть паршивенькая Москва-река и бездарный храм Христа-Спасителя. Ах, все-таки я безумно люблю Петербург как город. Москва с ее кривыми и душными улицами на меня не хорошо действует. Но все-таки главная достопримечательность города – это не Невский проспект и не Тверской бульвар, а обитатели города. Из-за обитателей я еду в Москву».
17 июня 1925 г., Ленинград.
«Я сейчас с утра до ночи пишу партитуру моей симфонии. И так увлекся этим делом, что пишу целый день, а к вечеру так устаю, что не могу ни писать, ни читать, а скорее раздеваюсь и ложусь спать. Сейчас у меня сохнут страницы...»
2 июля 1925 г.
«У меня настроенье сейчас очень скверное после смерти моего друга. Что бы я ни делал, что бы не думал, а в голове мысль: Володи нету и никогда больше не будет. От этой мысли я ни на минуту не могу отделаться. И отделаюсь не скоро. Слишком это был мне дорогой человек. У него была прекрасная душа и за эту душу я любил его бесконечно».
18 октября 1925 г.
«Сейчас у меня из-за кинослуженья плохое настроение. Все-таки сейчас легче служить, чем в прошлом году. Меньше приходиться импровизировать. Больше играешь с оркестром. Гонорар довольно хороший – 134 руб. в месяц. Сейчас там драма «Великое, вечное». Идет она, не переставая, 5 недель. Каждый день битковые сборы. А музыка играется все время одна и та же. Надоела она мне ужасно. Неужели же она пойдет шестую неделю. Мне эта музыка даже во сне стала сниться. Это ужасно неприятно. Сочинять я ничего не могу. Начал я тут как-то сочинять третью часть, да мне не понравилось и я бросил. Хотя и не мое дело судить, что у меня хорошо и что плохо, но не могу сочинять то, что мне не нравиться.<...> Мне ужасно хочется уехать года на 3 куда-нибудь в деревню, заняться там крестьянством и музыкой. Поставить бы мне в избушку хорошего Бехштейна и сочинять и играть. Хорошо было бы не думать ни о хлебе насущном, ни о чем, а только заниматься любимым делом. Я завидую тем людям, которые во всем находят радость и всем увлекаются. Будь бы я таким, я бы давным-давно увлекся киномузыкой и горя бы мне было мало.<...> Я хочу играть, сочинять, а отнюдь не подбирать музыку к потрясающим драмам. А приходится из-за хлеба насущного».
«Мне кажется, что я скоро отойду от музыки. Мне кажется, что там, где мне хочется найти дружбу, я нахожу или холодное равнодушие, или неприкрытую неприязнь. Бог с ними со всеми. Боюсь я всех решительно за важность, за недоступность и за неподпускание. Теперь напишу обо мне. Настроение у меня очень плохое. Этим и объясняется мое долгое молчанье после получения Вашего письма. Я боялся ныть. Много гнусной работы с корректурой партий. Боюсь, что этим делом я занимаюсь зря. Не услышать мне симфонии. Немного покашливаю. Дома обстановка унылая; все кроме меня отчего- то ссорятся друг с другом. Я ничего не могу сделать для того, чтобы чем-нибудь осветить их жизнь. Моя мама и сестры такие хорошие люди, но у них очень мало радостей. Забота о завтрашнем дне и больше ничего в сущности. Но я ничего не могу сделать для их радости. Я знаю, что моя радость – ихняя, но у меня нету радостей. Скорее все горе и сомненье. Но я никогда не позволю себе огорчать их своими печалями. И так у них их много. Поэтому дома я весел, бодр, утешаю, если возможно смешу и ощущаю каждый мой нерв. Я их держу в беспрерывном напряженьи, но пару раз не выдержал. Позавчера, идя в консерватории по гостинному коридору, заплакал. Выплакал все слезы и не стало легче. А вчера после резкого замечания по моему адресу дирижера кинооркестра за неудачную иллюстрацию я опять заплакал. Дирижер, милейший человек, подумал, что я обиделся на него и принялся меня очень тепло утешать. А ночью я вижу такие сны, после которых просыпаюсь и не могу больше заснуть».
3 ноября 1925 г.
«...расскажу Вам, что произошло вчера вечером. Есть в Ленинграде центральный дом искусств. В этом доме есть музыкальная секция. Вчера музыкальная секция устроила свой первый концерт посвященный композиторам Сен-Сансу, Савельеву, Шостаковичу и Шиллингеру. Вчера в 9 часов я пошел на этот концерт. И вижу: идет Малько. Я думаю: хорошо было бы сказать ему сейчас о существовании моей симфонии. Потом мне стало страшно и я решил отложить этот разговор на неопределенное время. Так мы с Малько разошлись не заметив, я дипломатично, а он просто не заметил, друг друга. Потом я мысленно сказал себе: «Дурак»,– и окликнул его. Подошел к нему и сказал: «У меня есть симфония. Я бы хотел Вам показать ее». Он: «Пожалуйста. Но почему до этих пор Вы не просили меня об этом, а написал мне об этом Яворский?» Я: «Я не знаю, что Вам писал Яворский, а сам я прошу Вас об этом». Он: «Принесите симфонию завтра на урок». Сегодня я принес партитуру и по окончаньи урока сыграл ему. Ему понравилось, и он сказал, что ее нужно исполнить и начать расписывать партии. Итак, дело двинуто. Теперь я хочу поблагодарить Вас за то, что Вы написали ему о моей симфонии. Из-за этого все обошлось гораздо легче и проще. Для меня в жизни самое трудное –это просить для самого себя. Единственный раз я это сделал. Захотелось мне показать симфонию Б. В. Асафьеву. Я ему сказал об этом. Он сказал: «Позвоните как-нибудь на днях». Я ему звонил раз 5 и каждый раз он бывал «безумно занят». Так я и не показал ему симфонии. Если бы Вы написали тогда еще о существовании моей симфонии, то он конечно бы был посвободнее. Я всегда боюсь занятых людей. А Малько конечно принадлежит к числу таковых. Но раз, помимо Шостаковича, просит «сам Яворский», то конечно находится и время и желание исполнить. Все эти мысли я излагаю Вам по секрету. А сейчас я страшно радуюсь тому, что с легким сердцем могу расписывать партии, зная, что это будет не зряшное дело. Послезавтра скажу Штейнбергу о том, что Малько согласен исполнить симфонию. Он мне рекомендовал переписчика, который берет 25 коп. с листа. Узнаю его адрес, куплю бумаги и партии начнут расписываться. Ура!»
16 ноября 1925 г., Ленинград.
«...у меня сейчас сильный бронхит, и я никуда, кроме кинематографа, не выхожу. Сейчас я занялся пианизмом. Решил выучить чудовищно трудного Дон-Жуана. Надо двинуть вперед свою технику. Леонид Владимирович хочет, что бы я дал концерт по такой программе: «Карнавал» Шумана, 12 этюдов Шопена (ор. 10 или ор. 25 – на выбор) и «Дон-Жуан» Листа. Программа труднейшая. Почему-то менее всего меня привлекают в ней этюды Шопена. <...> Нету в этих этюдах, для меня, прелести новизны. Меня больше всего увлекает учить то, что я совсем не знаю, или знаю не так, как свои 5 пальцев. Огорчает меня то обстоятельство, что я сейчас совсем не могу сочинять. Утешаю себя надеждой, что эта творческая импотенция когда-нибудь пройдет. Карточку свою я Вам постараюсь прислать, как только у меня таковая будет».
29 ноября 1925 г., Ленинград.
«Сейчас у меня очень печальное настроение из-за творческого бессилья. Утешать себя мне нечем, если я с лета ничего не сочинил, то стало быть что-то такое случилось, из-за чего я разучился или на время или навсегда сочинять. Хватался я в это время за многое и не смотря на то, что не мое дело судить, хорошо или плохо я сочиняю (М. О. Штейнберг) плакал с досады и со злости на судьбу. Я чувствую, что кинематограф и ежедневная там «импровизация», губят меня. Какой ужас! Я уверен, что многие мои музыкальные друзья отвернутся от меня узнав, что я перестал быть сочинителем, или если не перестал, то стал из рук вон плохим...
Если я люблю кого-нибудь, а тот относится ко мне скверно, то я сам перестаю его любить. А кинематограф меня губит, это факт, только не надо соболезнований: «Ах ты бедненький, надежды подавал, а киношка возьми, да и сгуби тебя». Если у меня есть какое-либо горе, то все же предпочитаю утешенья, а не соболезнованья. Так. Я надеюсь, что Малько мою симфонию исполнит. Теперь он только с этим делом безбожно тянет, во вторник буду с ним говорить категорически. Исполненье моей симфонии будет лебединой песнью меня – композитора. Потом я стану музыкальной машиной, умеющей изображать в любую минуту «радость свиданья 2-х любящих сердец, горе потери любимого человека и прочую гадость». А может быть симфония меня встряхнет и я опять погружусь в "волшебный мир творчества"?»
8 декабря 1925 г., Ленинград.
«Из всех дирижеров какие сейчас находятся в пределах СССР и которых я знаю, по моему самый лучший Малько. Итак, исполняется мое заветное желание. Симфония прозвучит. Сегодня я отдал партитуру переписчику. Максимум через месяц партии будут готовы. Потом месяц на разучивание партитур дирижером, а потом и звучанье.
<...> На мое прерванное кинослуженье я возлагаю большие надежды. Вдруг придет какая-нибудь мыслишка в голову и что- нибудь удается сочинить. Вообще вчерашний вечер и сегодняшнее утро были у меня такими радостными, что я целый день задыхался от радости. Как радость, так и огорченье, на меня всегда сильно действуют, и я ничего не могу в такие минуты делать, а как раз сегодня утром я пережил удушенье радостью. Замечательное чувство, к вечеру оно рассеялось, потому что пришлось ходить, бегать, в результате я просто устал...»